Юрий Лепский
ПРОГУЛКИ ПО НАБЕРЕЖНОЙ НЕИСЦЕЛИМЫХ
Алексей Чернигин "Buon giorno, Antonio!" х.м. 70х80 2009г.
Знаменитое эссе Иосифа Бродского о Венеции называется «Набережная Неисцелимых». В английском варианте название эссе звучало как «Watermark» («Знак глубины» или «Водяной знак»), но потом он счел необходимым изменить заголовок. Эта набережная лишь единожды появляется в тексте эссе, скорее даже мелькает. "От дома мы пошли налево и через две минуты очутились на Fondamenta degli Incurabili". Фондамента Инкурабили - так звучит на итальянском название этого странного места. Странного, потому что этого места в Венеции не существует.
Однажды я провел в поисках Инкурабили целый день. Купил подробный план города, изучил его, но ничего подобного не обнаружил. Тогда я двинулся буквально по следам Бродского: пересек мост Академии, повернул направо и узкими переулками выбрался на тихий безлюдный канал как раз в том месте, где стоял пансион Академия - первое венецианское пристанище поэта. Я прошел по набережной канала до конца, повернул в направлении церкви Санта Мария делла Салюте, дошел до респектабельного квартала, где по моим скудным представлениям могла проживать несколько лет назад Ольга Радж - вдова известного поэта Эзры Паунда. Собственно, визит к Ольге Радж и описывал Бродский, упомянув о набережной Инкурабили. Итак, я стоял у дома, который по моим представлениям принадлежал вдове Эзры Паунда. Изобразив из себя давнего гостя Ольги Радж, я в полном соответствии с полученной инструкцией пошел от дома налево и через две минуты... оказался на Терра Фоскарини, в трех шагах от моста Академия, откуда, собственно, и начал свое расследование. Фиаско оказалось полным и красноречивым.
Гуляя некоторое время спустя по виа Гарибальди - улице далекой от расхожих туристических маршрутов, я наткнулся на замечательную антикварную лавочку. Замечательную уже тем, что у хозяина ее оказался старинный план Венеции. Краткий, но интенсивный торг был завершен в условиях полного непротивления сторон, и таким образом в моих руках оказался документ немыслимой топографической силы. Взглянув на него повнимательнее, я буквально подпрыгнул от восторга: в нижнем левом углу этого выдающегося манускрипта, на южном окончании района Дорсодуро, на том самом месте, где суша этого островка граничила с проливом Джудекка, было написано черным по белому: «Fondamenta degli Incurabili»!
Алексей Чернигин "Дождь в Венеции" х.м. 50х60 2007г.
Стало быть, она существует, эта набережная, во всяком случае, существовала когда-то. Но почему исчезла из современных карт? И откуда Бродский мог знать о существовании Инкурабили - набережной-невидимки? Загадки продолжались. Но поскольку любопытство буквально пожирало меня, я бросился их разгадывать. Из первой же толстой книги об истории Венеции, приобретенной в местном книжном магазине, я узнал, что странное название набережной дал госпиталь и прилегающие к нему кварталы, в которых средневековый город содержал безнадежных больных, зараженных чумой. И когда эпидемия, унесшая тысячи жизней, отступила, выжившие жители Венеции соорудили в память об избавлении от напасти потрясающей красоты церковь - Санта Мария делла Салюте. Она и по сей день возвышается на стрелке Дорсодуро, соединяя (или разделяя) кварталы Академии и кварталы Инкурабили.
В общем, откуда пошло название этой набережной, стало более или менее понятно. Прояснилась и ситуация с современными картами города, на которых нет набережной Неисцелимых: Венеция, сознательно или исподволь хотела поскорее забыть скорбные страницы своего прошлого. Оттого некогда зачумленный район с прилегающей набережной Инкурабили в буквальном смысле стер со старых стен прежнее название. И теперь то, что когда-то называлось набережной Неисцелимых, носит название Fondamenta Zattere.
Однако во всей этой истории с набережной существует и еще одно немаловажное обстоятельство: почему, собственно, Бродский употребил именно это слово - "неисцелимые", тогда как буквальный перевод "incurabili", да и историческая этимология слова требует скорее обыденного и отдающего карболкой "неизлечимые"? Почему он, на клеточном уровне чувствовавший слово, предпочел перевести название этого места именно так - "Набережная Неисцелимых"? Почему он решил привнести в понятие неизлечимости столько небесной высоты и пространства? Мне стало ясно: чтобы ощутить разницу между "Набережной Неизлечимых" и "Набережной Неисцелимых" надо выйти, наконец, на современную Fondamenta Zattere.
Алексей Чернигин "Канал в Венеции" х.м. 50х60 2006г.
День выдался солнечным, и я решил начать путь к Инкурабили с острова Сан Микеле, городского кладбища Венеции, где сегодня стоит скромная изящная плита с лаконичной надписью на русском и английском "Иосиф Бродский. Joseph Brodsky. 1940 - 1996". Как и многие, я принес сюда скромный букетик цветов, купленных у цветочницы на фондамента Нуово, постоял несколько минут у могилы, покинул остров мертвых и углубился в запутанные переулки Каннареджио - северного района Венеции. Честно говоря, по пути к заветной набережной мне не терпелось заглянуть в церковь Мадонна дель Орто. Ничего особенного, так, пустяк... Просто из головы не выходили строчки Бродского из того же знаменитого эссе: "Мы обогнули остров мертвых и направились обратно к Canaredggio... Церкви, я всегда считал, должны стоять открытыми всю ночь; по крайней мере Madonna dell Orto - не столько потому, что ночь - самое вероятное время душевных мук, сколько из-за прекрасной "Мадонны с младенцем" Беллини. Я хотел высадиться там и взглянуть на картину, на дюйм, отделяющий Ее левую ладонь от пятки Младенца. Этот дюйм - даже гораздо меньше! - и отделяет любовь от эротики. А может быть, это и есть высшая форма эротики. Но собор был закрыт..."
Словом, мне ужасно захотелось взглянуть на ту самую "Мадонну с младенцем" великого итальянца Джованни Беллини, чтобы самому понять, чем отличается любовь от эротики. Собор, меж тем был открыт, я стащил с головы мой венецианский картуз, потянул массивную дверь и нырнул внутрь. Скоро глаза привыкли к прохладному полумраку, и в гулкой тишине я отправился на поиски "Мадонны с младенцем". Через четверть часа ваш покорный слуга, потрясенный и растерянный стоял у хорошо освещенной стены собора, на которой в небольшом углублении покоилась массивная рама, окаймлявшая некогда "Мадонну с младенцем". Картины не было. В красноречивой пустоте зияла табличка с лаконичным текстом: "Картина Джованни Беллини украдена из церкви в 1993 году".
Что было делать? Не знаю, как поступили бы вы, а я поплелся в ближайший книжный магазин, благо он действительно оказался неподалеку. Я попросил у вежливого продавца все альбомы Беллини, устроился за крошечным столиком и принялся листать три толстенные книги, поступившие в мое распоряжение. Если не считать подозрительных взглядов продавца и полутора потраченных часов - результат превзошел все ожидания: я нашел репродукцию украденной картины. Но на ней мадонна и правой, и левой руками достаточно внятно касалась младенца. Я бы даже сказал, она прижимала его к себе. Никакого дюйма, отделяющего любовь от эротики, не было и в помине. Выходило, что Бродский ошибся. Не то, чтобы мне стало обидно за Иосифа Александровича - я захотел понять, что же произошло на самом деле. Под пристальным взглядом продавца я кое-что выписал из представленного мне трехтомника, вежливо отказался от приобретения слишком роскошных для меня изданий и скорым шагом отправился на поиски церкви Сан Дзакариа. Именно там, если верить каталогам, находилась еще одна работа Джованни Беллини, названная автором "Мадонна с младенцем и четырьмя святыми".
Удивительно быстро я обнаружил этот храм, свернув с главной венецианской набережной Скьявони на кампо Сан Дзакариа. Дверь была открыта, я вошел. Несколько шагов до алтаря, и вот слева я увидел, наконец-то, о чем писал Бродский. Мадонна располагалась в центре композиции. Правой рукой она придерживала младенца, стоящего у нее на колене правой ножкой и слегка приподнявшего стопу левой. Ладонь левой руки мадонны, как маленькая чаша, следовала за стопой младенца, но не касалась ножки, оставляя между безымянным пальцем мадонны и пальчиками стопы крошечный зазор. Это пространство неприкосновения и вправду создавало какое-то магическое поле невероятной нежности. Я смотрел на картину несколько минут, сознавая в ней авторство и Беллини, и Бродского, и капельку своего тоже. Во всяком случае, мне не стыдно признаться вам, что я был вполне счастлив в эти мгновения.
Алексей Чернигин "Венецианский канал" х.м. 60х60 2006г.
Уже на закате, миновав мост Академия, я нашел квартал, который когда-то назывался Инкурабили. Вот госпиталь, вот канал, ведущий к набережной, а вот и сама набережная, которая теперь носит имя Дзаттере. Морской ветер лагуны принес запах водорослей, упруго ударил в лицо. Я взглянул с набережной на пролив, на неровную линию фасадов острова Джудекка на противоположном берегу и остолбенел: на самом деле передо мной плескалась Нева, а неровная линия фасадов упиралась в знаменитые питерские Кресты. Секундою спустя, стряхнув наваждение, я понял, что принял за Кресты красный кирпич строившегося "Хилтона". Впрочем, все остальное - и река, и фасады были вполне питерскими.
Наверное поэтому он и назвал это место "Набережной Неисцелимых": оно слишком напоминало ему родной город. Этот зазор между двумя берегами, разделенными то ли лагуной, то ли рекой, то ли временем, - скорее всего создавал именно в этом месте невероятное поле нежности и любви, ностальгии и светлого страдания, которые человеку не дано исцелить при жизни.
Юрий Лепский , «Прогулки по Набережной Неисцелимых», «Российская газета» - № 3774 от 20 мая 2005 г.
Источник: http://www.rg.ru/2005/05/20/brodsky.html
Алексей Чернигин "Отражение" х.м. 50х60 2008г.
Не могу отказать себе в удовольствии еще раз пробежать глазами несколько цитат из эссе Иосифа Бродского «Набережная Неисцелимых»:
Я всегда был приверженцем мнения, что Бог или, по крайней мере, Его дух есть время. Может быть, это идея моего собственного производства, но теперь уже не вспомнить. В любом случае, я всегда считал, что раз Дух Божий носился над водою, вода должна была его отражать. Отсюда моя слабость к воде, к ее складкам, морщинам, ряби и - раз я с Севера - к ее серости. Я просто считаю, что вода есть образ времени, и под всякий Новый год, в несколько языческом духе, стараюсь оказаться у воды, предпочтительно у моря или у океана, чтобы застать всплытие новой порции, нового стакана времени. Я не жду голой девы верхом на раковине; я жду облака или гребня волны, бьющей в берег в полночь. Для меня это и есть время, выходящее из воды, и я гляжу на кружевной рисунок, оставленный на берегу, не с цыганской проницательностью, а с нежностью и благодарностью.
Вот путь, а в ту пору и суть, моего взгляда на этот город. В этой фантазии нет ничего от Фрейда или от хордовых, хотя, безусловно, можно установить какую-то эволюционную - если не просто атавистическую – связь между рисунком от волны на песке и пристальным на него взглядом потомка ихтиозавров, который и сам чудовище. Поставленное стоймя кружево венецианских фасадов есть лучшая линия, которую где-либо на земной тверди оставило время - оно же - вода. Плюс, есть несомненное соответствие - если не прямая связь - между прямоугольным характером рам для этого кружева, то есть местных зданий, и анархией воды, которая плюет на понятие формы. Словно здесь яснее, чем где бы то ни было, пространство сознает свою неполноценность по сравнению с временем и отвечает ему тем единственным свойством, которого у времени нет: красотой. И вот почему вода принимает этот ответ, его скручивает, мочалит, кромсает, но в итоге уносит в Адриатику, в общем, не повредив.
Глаз в этом городе обретает самостоятельность, присущую слезе. С единственной разницей, что он не отделяется от тела, а полностью его себе подчиняет. Немного времени - три-четыре дня,- и тело уже считает себя только транспортным средством глаза, некоей субмариной для его то распахнутого, то сощуренного перископа. Разумеется, любое попадание оборачивается стрельбой по своим: на дно уходит твое сердце или же ум; глаз выныривает на поверхность. Причина, конечно, в местной топографии, в улицах, узких, вьющихся, как угорь, приводящих тебя к камбале площади с собором посередине, который оброс ракушками святых и чьи купола сродни медузам. Куда бы ты, уходя здесь из дому, ни направился, ты заблудишься в этих длинных витках улиц и переулков, манящих узнать их насквозь, пройти до неуловимого конца, обыкновенно приводящего к воде. На карте город похож на двух жареных рыб на одной тарелке или, может быть, на две почти сцепленные клешни омара (Пастернак сравнил его с размокшей баранкой). У него нет севера, юга, востока, запада, единственное его направление - вбок. Он окружает тебя как мерзлые водоросли, и чем больше ты рыщешь и мечешься в поисках ориентиров, тем безнадежнее их теряешь. И желтые стрелки на перекрестках мало помогают, ибо они тоже изогнуты. В сущности, они играют роль не проводника, а водяного.
Медленное движение лодки сквозь ночь напоминало проход связной мысли сквозь бессознательное. По обе стороны, по колено в черной как смоль воде, стояли огромные резные сундуки темных палаццо, полные непостижимых сокровищ – скорее всего, золота, судя по желтому электрическому сиянию слабого накала, пробивавшемуся сквозь щели в ставнях. Общее впечатление было мифологическим, точнее – циклопическим: я попал в ту бесконечность, которую воображал на ступенях Стацьоне, и теперь двигался мимо ее обитателей, вдоль шеренги спящих циклопов, возлежавших в черной воде, время от времени подымая и опуская веко.
Ночью эти каменные узкие улочки похожи на проходы между стеллажами огромной пустой библиотеки, и с той же тишиной. Все «книги» захлопнуты наглухо, и о чем они, догадываешься только по имени на корешке под дверным звонком. О, здесь ты найдешь твоих Доницетти и Россини, твоих Люлли и Фрескобальди! Может быть, даже Моцарта, может быть, даже Гайдна. Еще эти улицы похожи на внутренность гардероба: вся одежда из темной, облезшей ткани, но подкладка красна и отливает золотом. Гете назвал это место «республикой бобров», но Монтескье был, наверное, метче со своим решительным «un endroit o`u il devrait ny' avoir que des poissons" [16]. Ибо и тогда, и теперь через канал в двух-трех горящих, высоких, закругленных, полузавешенных газом или тюлем окнах видны подсвечник-осьминог, лакированный плавник рояля, роскошная бронза вокруг каштановых или красноватых холстов, золоченый костяк потолочных балок – и кажется, что ты заглянул в рыбу сквозь чешую и что у рыбы званый вечер.
На закате все города прекрасны, но некоторые прекраснее. Рельефы становятся мягче, колонны круглее, капители кудрявее, карнизы четче, шпили тверже, ниши глубже, одежды апостолов складчатей, ангелы невесомей. На улицах темнеет, но еще не кончился день для набережных и того гигантского жидкого зеркала, где моторки, катера, гондолы, шлюпки и барки, как раскиданная старая обувь, ревностно топчут барочные и готические фасады, не щадя ни твоего лица, ни мимолетного облака.
Этот город захватывает дух в любую погоду, разнообразие которой, во всяком случае, несколько ограничено. А если мы действительно отчасти синоним воды, которая точный синоним времени, тогда наши чувства к этому городу улучшают будущее, вносят вклад в ту Адриатику или Атлантику времени, которая запасает наши отражения впрок до тех времен, когда нас уже давно не будет. Из них, как из обтрепанных рисунков сепией, время, может быть, сумеет составить, по принципу коллажа, лучшую, чем без них, версию будущего. В этом смысле все мы венецианцы по определению, поскольку там, в своей Адриатике, или Атлантике, или Балтике, время вяжет или ткет из наших отражений неповторимые узоры, совсем как иссохшие старухи в черном на здешних островах, навсегда погруженные в свое глазоломное рукоделие.
Алексей Чернигин "Старые стены" х.м. 50х60 2007г.
В материале использованы отрывки из эссе Иосифа Бродского «Набережная Неисцелимых»